Лóвите, значит?
Ну, лови́те!
Над самой землей, над булькающей лужей, он резко свернул влево, в сторону прячущегося во тьме Финского залива. Неведомая сила забеспокоилась, сгущаясь, рассекла небо десятками щупальцев-прожекторов, ударила огнем сигнальных ракет, высветила в зените силуэт Черного Ромба. Время сгустилось, переплетая Вчера с Завтра. Кровавая лужа кипела, превращаясь в бассейн с живой, движущейся плотью…
На миг, на малое дыхание, ветер потерял веру в себя. Грядущее стало Прошлым? Хаос притворился Космосом? Отец ветров подивился их мощи, поразился наглости – и рванул ввысь.
Ловите!
Лопнули стальные обручи, и растаял Ромб, и сгинула кровь. Земля стала привычной: спит Петербург, горбятся крыши домов, молчит серая гладь залива… Но кровавая топь не исчезла без следа. Она лишь сгустилась, переливаясь в зыбкий пунктир. Красный след тянулся на юго-запад от ночного города. Сила, дерзнувшая посягнуть на ветер, торила путь по осенней России, устремляясь в глушь леса, раскинувшегося от Тулы до Воронежских степей.
Из чащи звучал волчий вой. Предупреждение? Вызов на битву? В ответ с небес ударил оглушительный свист – Отец ветров скликал сыновей.
Небо отвечало Земле.
– Обнимитесь, миллионы!
Слейтесь в радости одной!..
Фридрих Шиллер, «Ода к радости»
На мой вкус, ни один роман нельзя считать первоклассным, если в нем нет хотя бы одного героя, которого можно по-настоящему полюбить, а если этот герой – хорошенькая женщина, то тем лучше.
Чарльз Дарвин
Николай Федоров – святой. Каморка. Не хочет жалованья. Нет белья, нет постели. Он составил план общего дела всего человечества, имеющего целью воскрешение всех людей во плоти. Во-первых, это не так безумно, как кажется. Во-вторых, и главное, благодаря этому верованию он по жизни самый чистый христианин. Ему 60 лет, он нищий и все отдает, всегда весел и кроток…
Рассказывал ему об искусстве. Он одобрил.
Лев Толстой, дневники и письма
Ванюша. Ну ж, скажи!
Фома. Не смею, брат…
Ванюша. Пустое,
Я камердинер, ты приказчик был, так нам
Всё можно знать.
Фома. Быть так, скажу. Село княжое
Заморской сволочью, что князь прислал в него
Для экономии, для фабрик, для заводов,
Разорено вконец; а хуже и того…
Эрстед зааплодировал, перебивая диалог.
«Заморскую сволочь» поддержали. Овации прокатились по зале – жидкие, ибо народу собралось мало. Сам хозяин усадьбы, сияя, будто именинник, звонко хлопнул в ладоши. На лице его расплывалась детская, счастливая улыбка. Павел Иванович Гагарин, тамбовский помещик, был душевно рад. Гостю по сердцу домашний театрик? – пожалуй, единственное в этой жизни законнорожденное дитя Павла Ивановича…
Лучшей награды он и не желал.
Сегодня, по случаю окончания траура, в Ключах давали премьеру «Пустодомов» Шаховского. Усопший батюшка, князь Иван Алексеевич, мог быть доволен. Покойник при жизни любил актеров, а пуще того – актрис. Погляди с небес, родной, полюбуйся.
Водевиль играли днем. Новомодную манеру, заведенную в Петербурге упомянутым Шаховским в бытность его руководителем театрального училища, при которой зала погружается в темноту, а высвечивается лишь сцена, здесь не признавали. Полагали, что скупердяй Шаховской просто экономит на казенных свечах. Что ж это такое, когда в партере хоть в жмурки скачи? В ложах со своей свечкой сидеть прикажете-с? И брали ведь – кто сальную, кто восковую, а иной и лампу вез в театр, желая разглядеть соседа при всех его орденах, соседку в ее бриллиантах…
Зала в усадьбе ничем не походила на столичный театр. Импровизированная сцена, минимум декораций. Полукруг стульев – ореховых, с гнутыми спинками, в чехлах из белого коленкора. Над фортепьяно горбится пьяненький Терентий, музыкант из крепостных. Талант! Божья искра! Налей шкалик, Шопена выдаст, налей второй – Бетховена, но трезвым «до» от «фа-диез» не отличит. Потолок над Терентием был расписан гирляндами «даров земных» – меж плодами и цветами сновали райские птицы и презабавные монстры с рожками.
Тусклый свет лился в залу снаружи. Блики плясали на стенах, выкрашенных яркой медянкой. Окна выходили в сад – унылый и скучный, как титулярный советник, раздетый на улице грабителем. Дождь, спотыкаясь, бродил меж сливами и яблонями. Поздняя осень в Вялсинской волости не баловала народ солнышком, в отличие, скажем, от ее сестры-итальянки. Зима-матушка – та каждому выдаст соболью шубу.
Только когда ж она, зима?
Здесь не топили. Считалось достаточным, что две печи в соседней гостиной задними «зеркалами» отдают тепло нахлебницам: спальне и зале. Эрстед мерз, вертясь на жестком стуле. Редингот, накинутый поверх сюртука, спасал плохо. Датчанин с завистью поглядывал на Павла Ивановича, на трех его соседей-помещиков с семьями – ради искусства, а вернее, борясь со скукой провинции, как Иаков – с ангелом Господним, те рискнули выехать в ноябрьскую распутицу; на сожительницу Гагарина, дворянскую девицу Макарову – тишайшее, бессловесное существо, не надеясь встать под венец, она исправно рожала благодетелю то дочь, то сына…
Казалось, это они, а не Эрстед родились на берегу Большого Бельта. Во всяком случае, холод их не донимал.
Совершив круг, взгляд раз за разом возвращался к Павлу Ивановичу. Спектакль мало интересовал Эрстеда – какая-то шутка из жизни российских дворян. Актеры-холопы представляли господ со знанием дела. Да и автор пьесы не скрывал сарказма, выводя героев в комическом виде. Что тут смотреть, если зрители – те же персоны? Зато радушный хозяин…