– Матка Боска! – охнул пан Пупек, отступая к обрыву. – Так то ж пани Торвенова!
Пин-эр шла с закрытыми глазами, высоко задрав подбородок. Казалось, она не видит дорогу, но чует ее нюхом. Раздетая, босая, в одной нижней юбке и сорочке, китаянка белела в ночи привидением. Цепь ожила, взмыла в воздух, описав сложную восьмерку. Звенья тихо шелестели, вплетая шорох-контрапункт в симфонию примолкшего леса.
Миг, и цепь снова опустилась в грязь.
«На ней нет ошейника! – сражаясь с легионом бесов, рвущих голову на части, Торвен ясно видел шею китаянки. – Сняли, мерзавцы!.. польстились…» Он не знал, к каким последствиям может привести утрата драгоценного ошейника. Должно быть, одурманенная похитителями, Пин-эр вся попала во власть собаки, укрытой в ее теле. И сейчас ину-гами, взяв след, вел спящую, бесчувственную женщину сквозь тьму. Чего ты хочешь, пес-призрак?
Спасти? Отомстить?!
– Цепь! Цепь вырвала… Чертова баба!
– Не трусь, панёнок. Глянь! – она ж еле жива…
Словно актриса, услышавшая подсказку суфлера, Пин-эр упала на колени. Лицо китаянки превратилось в маску чистого страдания. Не человеческую – звериную. Власти ину-гами хватило, чтобы вести тело по следу, но пробудить женщину от мучительного сна пес не мог. Кинуться на врагов, имея в своем распоряжении не дочь наставника Вэя, гибельную фурию, но пьяную от опия, вялую тряпку?
Пин-эр жалобно заскулила.
– Вот же славно! Обоих кончим, и возвращаться не надо…
Запрокинув голову к небу, китаянка скулила, не переставая. И вдруг завыла – дико, пронзительно. Так плачет умирающий от голода зверь, жалуясь луне на несправедливость мира. Зовет: где же ты, моя хищная правда? Приди, забери – видишь, не могу больше…
Дрогнула звезда над рекой. Упал вниз луч – тонкий, острый. Шпага, не луч. Понимая, что сходит с ума, не в силах слышать вой, Торвен смотрел, как в том месте, где звездный клинок полоснул берег, распахивается трещина. Из нее тянуло гнилью, безумием и влажной духотой. Шевелились в глубине какие-то хвощи – белые, жирные. Порхали мохнатые бабочки – серебро крыльев, усики в зазубринках.
А ину-гами все выл, все звал.
Раздвигая края трещины, наружу просунулась морда – узкая, с острыми ушами. Повела носом, принюхиваясь. Нутряной хрип ответил вою. Миг, и гиена, знакомая Торвену по осаде Эльсинора, выбралась вся, целиком. Темные пятна на боках, черная полоса вдоль хребта делали гиену частью ночи. Хлестал по ляжкам хвост, украшенный на конце львиной кисточкой. Сверкали клыки в оскаленной пасти.
Текла на землю слюна.
– Господи! – дрожа, выдохнул пан Пупек.
Следом, визжа от нетерпения, уже лезли другие гиены.
«Ах, мой милый Андерсен! – успел подумать Торвен, прежде чем потерять сознание. – Все прошло. Все…»
…благословенно будь, беспамятство!
Дивные видения бродят в тебе. Что ни случись, все возможно. Старик Аристотель с кувалдой логики, схоластик Оккам с бритвой упрощений не властны здесь. Кому тут раздолье? – лишь печальному недотепе Андерсену с гусиным пером наперевес. Ведь правда, Зануда? Ведь так, да? Почему ты молчишь?
Отчего не кричишь благим матом?
Равнодушен, безгласен, не открывая глаз, зная, что умер и обречен видеть вечный кошмар – «…какие сны в том смертном сне приснятся?..», – смотрел Торбен Йене Торвен, как гиены рвут на части человека с ножом. Тот не сопротивлялся. Да и человек ли это был? – так, мясо. Выпучив жабьи глаза, моталась окровавленная голова. Рот, разинутый в беззвучном вопле, чернел помойной ямой. Неподалеку две тощие гиены, ворча, кружили у тела недвижного Пупека. Гусару выпала большая удача – обморок. Лишившись чувств от страха, он сделался для монстров запретен. Вцепились пятнистые дуры, мотая головами, – и сразу отпустили. Видать, в носы обморочным уксусом шибануло, отпугнуло.
Кодекс чести, что ли?
Благословенно будь, беспамятство…
Из трещины лился млечный блеск, затапливая берег. У дерева, к которому Торвен совсем недавно привязывал лошадь, стояла другая кобылка – лунной масти. Ее, успокаивая, похлопывала по крупу юная девица, прекрасней которой не рождалось на земле. Даже Анна-Грета Торвен в подвенечном платье, смеясь и не зная, что впереди ждет чахотка верхом на лунной кобылке…
Нет, сказал себе Зануда. Нет.
А что нет, сказать забыл.
Он собрался встать и пойти к белокурой всаднице. Знал, что нога послушается. Этой ночью любые ноги бегают. Хоть на край света, хоть за край. Но красавица лукаво погрозила ему пальцем: лежи, мол! рано еще. Она так и промолчала: рано. От ее жеста гиены присмирели, отбежали к трещине. Оставив лошадь, девица – «Хелена! меня зовут Хелена…» – приблизилась к лупоглазому мертвецу. Не чинясь, опустилась на колени, поклонилась до земли – и поцеловала мертвого в лоб.
Тот зашевелился, встал и убрел себе в лес, не обернувшись.
Пана Пупека же поцелуем обделили. Мимоходом погладив спутанные, мокрые от пота кудри поляка, Хелена прошла мимо бывшего гусара и встала над Пин-эр. Долго, не отрываясь, она смотрела на китаянку. Затем присела на корточки, как недавно сидел сам Пупек у связанного Торвена, и протянула вперед ласковые руки – ладонями вверх.
Звала?
Тело китаянки окуталось слабым мерцанием, делаясь похожим на чертову трещину – безумие, духота и тихий блеск. А Хелена все просила, все подманивала. Будто несчастного, обиженного людьми и судьбой, недоверчивого зверя уговаривала: иди сюда. Хватит, мол. Намучился. Нет больше голода, и страха нет. Есть свобода – не из милости, не по чужому умыслу.